Крысиха - Гюнтер Грасс
С новой выбеленной или окрашенной шерстью на борту, которую они купили в Стеге в шерстяной лавке между распродажными лавками и вывесками Udsalg, их судно становится на якорь чуть менее чем в одной морской миле от Мёнс-Клинта, напротив обрывистых меловых скал, которые поднимаются так высоко, что с их лесистых вершин при хорошей видимости можно разглядеть высокогорье острова Хиддензее у острова Рюген. Они бросили спаренный якорь в знаковом месте.
Дамрока проводит перекличку: она произносит по памяти датские названия от Дроннингескамлена и Дроннингстолена до Стореклинта, Хилледалс-Клинта и Лиллеклинта. В лучах утреннего солнца меловые скалы излучают сияние, которое молоком затуманивает зеленые воды моря; как только наступает вечер, берег грозит погрузиться в сумрак. Разве что резко очерченные трещины свободны от светотени. Бледный массив возвышается над морем, серый цвет которого напоминает защитную окраску военных кораблей, шедших с востока на запад.
«Именно здесь, – говорит штурманша, – по преданию женщины выпустили палтуса обратно, когда еще на что-то надеялись». Но она не кличет его, не желает ни приманивать: «Скажи что-нибудь, палтус!» – ни проклинать: «Ты обманщик, ты лжец, ты негодяй, ты!»
Они сидят перед рулевой рубкой, притаившись с подветренной стороны.
С видом на гладкое море или потрескавшиеся меловые скалы четверо из пяти женщин вяжут и рассказывают о себе так, словно им нужно сбыть с рук остатки. Udsalg, распродажа затяжных стенаний, которые остались непроданными.
Даже старуха, которая не вяжет, рассказывает о себе, пока чистит картошку, потом морковь, потом потрошит селедку; молоки и икру она кладет обратно в опустошенную рыбу. Это вкусная сельдь Балтийского моря, которая, будучи мельче сельди Северного моря, становится все более редкой на рынке.
Речь женщин меняется, но их слова – это всегда одна и та же история о брошенных, изнуренных, жестких и усталых, хватких, неудачливых, некогда любимых, а теперь ставших банальными, ушедших в прошлое мужчинах. И речь идет о детях этих и тех мужчин, которые больше не хотят быть детьми, а хотят быть взрослыми; настолько женщины на борту корабля «Новая Ильзебилль» обременены годами, а не только старуха, которая свои уже не считает.
Штурманша называет по имени трех дочерей, все они от разных отцов. Она говорит: «Что ж, теперь они независимы и больше не хотят быть на привязи, как я когда-то, потому что я слишком долго размышляла и внушила себе эту чушь: и вдвоем можно справиться. Но каждый раз ничего не получалось. Ничего не осталось. Только девочки, для которых я делала все, и все для того, чтобы они, такие же глупые, как я, не попадались на эту удочку снова и снова».
Затем она, вяжущая джемпер-трех-мужчин наперекор всей болтовне, говорит об отцах своих дочерей – «Один выпивал, другой распутничал, третий просто делал карьеру» – и хорошее, и плохое: «Не хочу жаловаться. Я не очень-то щадила себя. Все трое были по-своему трогательными, но довольно изломанными. И каждый раз я оставалась в дураках. Только сейчас я наконец покончила с этим».
Машинистша, с другой стороны, все еще не может определиться между двумя мужчинами, один – израильтянин, другой – палестинец, оба живут в Иерусалиме и не готовы стать единым человеком. Она повторяет снова и снова: «Фантастика! Было бы превосходно, если бы удалось из этих двух слепить одного парня. На самом деле они не были такими уж противоположностями, как им казалось сквозь их солнцезащитные очки. Они вполне могли быть приятелями, даже в делах, связанных с их страстью к автомобилям. Почему бы не организовать совместную мастерскую: подержанные автомобили и все такое. Но они вечно грызлись. И между ними я, дура. Не знала уже, что правильно, даже с политической точки зрения. И они умели говорить, всегда очень логично. Никто не сдавался. И почему-то оба они всегда оказывались правы. А я туда-сюда, так они становились сердитыми: Не вмешивайся! Они меня использовали. За спиной говорили: Поглядим, удастся ли нам заполучить ее, эту немку с ее комплексами. У меня их было полных два чемодана. Бережно привезены с собой из дома. Всегда хотела делать все правильно. Помирить обоих, возможно, сдружить, ну, сделать из них одного парня. Но виделись они лишь до тех пор, пока я не исчезла в мгновение ока с ребенком, которого тот или другой затолкал мне в трубу. И оставила на столе записку: Пишите, когда договоритесь. Но я больше не хочу, даже если они оба будут готовы. С меня хватит!» – говорит машинистша и вяжет недавно начатые мужские носки.
Затем она рассказывает о мальчике. «Сейчас он отказывается проходить военную службу», – говорит она, чтобы все знали, для кого предназначены эти носки. А океанографша вяжет, поскольку она рано стала бабушкой, «слишком рано», как она говорит, детские вещицы, всегда розовые и светло-голубые детские вещицы.
Все происходившее с ней по большей части шло наперекосяк и не удавалось, случалось либо слишком рано, либо слишком поздно, поэтому свои истории она заканчивает или предваряет датами: «Мне следовало бы это знать раньше или хотя бы догадываться, не правда ли? Но тогда, конечно, было уже слишком поздно. Если бы я вовремя, и именно одна, поехала тогда в Лондон, еще до того, как я с опозданием на много лет отправилась в Брюссель. Но только когда все это закончилось, я слишком поздно это поняла. Вот если бы я с самого начала изучала океанографию, а не поперлась в школу переводчиков и не получала бы диплом за дипломом, чтобы стать домохозяйкой, да еще и с дипломом. Но нет! Ребенок, и еще один, и еще один, и все слишком рано. И развод слишком поздно. И новый парень слишком рано. И вот теперь, когда я начинаю быть собой, просто собой, я становлюсь бабушкой слишком рано, разве это не забавно?»
«Мужик! – кричит старуха, которая ни для кого не вяжет, а чистит морковку. – Мужик! Вы, бабы, совсем с ума посходили. Как будто все это дерьмо, что повсюду валяется, – это только мужское дерьмо, исключительно мужское. У меня был только один, и тот умер. Какой был, такой был, и я его любила. Не знаю, рано или поздно. Был рядом и оставался. Пока он внезапно не оставил меня, скончавшись. Но он ведь не освободил место для других мужиков. Нет, он все еще есть. И не наполовину. Он такой, каким был. Ну, не простой, скорее себе на уме. Тоже вытворял дела. И еще какие дела, о боже! Приходилось мне глотать обид порядочно иногда. Или просто отворачивалась. Думала, одумается. Одумывался. Но однажды он пришел с одной, она из Висбадена была. Вешалка для одежды с кучей тряпья на ней. Я должна подружиться с ней, сказал он. Она была такой молоденькой, превосходной, звали Инге. Она или я, сказала я. Он недолго ломал голову. И затем все как по маслу. И так достаточно было всего, что за эти годы пережили. То было довоенное время, то послевоенное, а между ними война. Как сейчас, когда может начаться сегодня, а завтра уже все». Старуха отмахивается. «Лишь настоящая любовь, – кричит она, – имеет значение!»
Дамрока молчит и вяжет одеяло из остатков шерсти, достаточно широкое, чтобы согреть всех пятерых женщин. Прежде чем штурманша вновь успевает начать, она говорит: «Я всегда была хороша в любви, потому что я так медлительна. Если вы не замечаете, когда это начинается и когда прекращается, вы не уловите самого худшего. Даже если там ничего не было, я все равно любила. Невозможно ничего держать при себе. А мужчины… ну, да. Тот, который у меня сейчас, старается и почти всегда рядом, когда не в разъездах…»
Теперь она вновь молчит, потому что она так медлительна и ей приходится наверстывать. Но когда она видит рыб, начиненных молоками и икрой, которых старуха